Поиск по сайту


+16
Издание предназначено для лиц старше 16-ти лет.

Культурно-просветительское издание о советской истории "Советика". Свидетельство о регистрации средства массовой информации - Эл№ ФС77-50088.

е-мейл сайта: sovetika@mail.ru

(Дмитрий Ластов)



Посмотрите еще..


Фруктовые воды. Советский Общепит


советские пластинки - Юрий Антонов поёт свои песни




СОВЕТСКИЕ ЖУРНАЛЫ, В мире книг (журнал №10 за 1988 год), История в письмах, дневниках, документах. Записки императрицы Екатерины II (Продолжение)

История в письмах, дневниках, документах. Записки императрицы Екатерины II (Продолжение)

 

В мире книг (журнал №10 за 1988 год)

Продолжение, начало в N° 8—9

Мне случилось раз на одном из таких балов упасть очень забавно. Сивере, тогда камер-юнкер, был довольно большого роста, и надел фижмы, которые дала ему императрица; он танцовал со мною полонез, а сзади нас танцовала графиня Гендрикова: она была опрокинута фижмами Сиверса, когда тот на повороте подавал мне руку; падая, она так меня толкнула, что упала прямо под фижмы Сиверса, поднявшиеся в мою сторону; он запутался в своем длинном платье, которое так раскачивалось, и вот мы все трое очутились на полу, и я именно у него под юбкой; меня душил смех, и я старалась встать, но пришлось нас поднять; до того трудно было нам справиться, когда мы запутались в платье Сиверса, так что ни один не мог встать, не роняя двух других. Во время этих маскарадов заметили, что у старой графини Румянцевой начались частые беседы с императрицей и что последняя была очень холодна с матерью, и легко было догадаться, что Румянцева вооружала императрицу против матери и внушала ей ту злобу, которую сама питала с поездки в Украйну ко всей повозке, о которой я говорила выше: если она не делала этого раньше, так потому, что была слишком занята крупной игрой, которая продолжалась до тех пор и которую она бросала всегда последней, но когда эта игра кончилась, ее злость не знала удержу.

Так как я была бесхитростна, то привязалась ко второй дочери графини Румянцевой, ныне графине Брюс, которая была на два года моложе меня. Она спала очень часто по моей просьбе в моей комнате и на моей постели, и тогда все ночи проходили в том, что мы прыгали, танцевали, резвились и засыпали очень часто только под утро; так велика была возня, которую мы поднимали. Ее мать знала это, но тем не менее я не избегала ни зубов, ни языка этой кумушки: одерживало верх желание сделать себя необходимой. Однажды в театре граф Лесток вошел в нашу ложу; за минуту перед тем мы видели, как он жестикулируя и оживленно говорил с императрицей в ее ложе; он сказал нам, что государыня была очень разгневана тем, что мы с матерью имеем долги; что она назначила для меня в день моего обручения сумму в тридцать тысяч рублей на мое содержание; что, будучи еще великой княжной, она никогда столько не имела и что, несмотря на это, как ей известно, у меня уже были долги; она была очень раздосадована этим и, как он говорил, казалась очень разгневанной. Я извинялась, как только могла, и сказала ему, что я получила еще только пятнадцать тысяч рублей за первые шесть месяцев и то, что я была должна, будет уплачено в конце года. Но он высказал мне все упреки, какие императрица, очевидно, поручила ему передать; у меня тогда было долгов от двенадцати до тринадцати тысяч рублей, не более.

Дело в том, что у меня не было бы ни гроша долгов, если б я не делала постоянно подарков матери, графине Румянцевой, великому князю и множеству людей; я была тогда так щедра, что если кто хвалил мне что-нибудь, то мне казалось стыдно ему этого не подарить. Эти подарки не нравились императрице и она была права, я могла бы без этого обойтись; но, взяв однажды эту привычку, я уже не бросала ее до самого восшествия на престол; но я ее сокращала, смотря по обстоятельствам; эти подарки вытекали из твердого принципа, из врожденной расточительности и презрения к богатству, на которое я никогда иначе не смотрела, как на средство доставлять себе то, что нам нравится. Вот рассуждение или, вернее, заключение, которое я сделала, как только увидела, что твердо основалась в России, и которое я никогда не теряла из виду ни на минуту:

1) нравиться великому князю,

2) нравиться императрице,

3) нравиться народу.

Я хотела бы выполнить все три пункта и, если это мне не удалось, то либо желанные предметы не были расположены к тому, чтоб это было, или же Провидению это не было угодно; ибо по истине я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, искренняя привязанность, все с моей стороны постоянно к тому было употребляемо с 1744 по 1761 г. Признаюсь, что, когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия, чтобы выполнить два последние; мне казалось, что не раз успевала я во втором, а третий удался мне во всем своем объеме, без всякого ограничения каким-либо временем2 и, следовательно, я думаю, что довольно хорошо исполнила всю задачу. Остальное, что сейчас скажу, лучше пояснит то, что я уже сказала. Этот план в конце концов сложился в моей голове в пятнадцатилетием возрасте, без чьего-либо участия, и самое большее, что я могу сказать, так это то, что он был следствием моего воспитания; но если я должна сказать искренно, что я думаю, то я смотрю на него, как на плод моего ума и моей души, и приписываю его лишь себе одной; я никогда не теряла его из виду: все, что я когда-либо делала, всегда к этому клонилось, и вся моя жизнь была изысканием средств, как этого достигнуть.

Осенью великий князь захворал корью, что очень встревожило императрицу и всех. Эта болезнь значительно способствовала его телесному росту; но ум его был все еще ребяческий; он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров, лакеев, карлов, кавалеров (кажется, и у меня был чин); упражнял их и муштровал, но насколько возможно, это делалось без ведома его гувернеров, которые, правду сказать, с одной стороны очень небрежно к нему относились, а с другой — обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно, когда не могли с ним справиться; правда, было ли то следствием дурного воспитания, или врожденной наклонности, но он был неукротим в своих желаниях и страстях; мне часто еще придется говорить о нем, а потому я ничего к этому не прибавлю, разве лишь то, что тогда я была поверенной его ребячеств, и что не мне было его исправлять; я не мешала ему ни говорить, ни действовать. В декабре месяце 1744 г. двор получил приказание готовиться к поездке в Петербург.

Великий князь и мы с матерью опять поехали вперед. На половине дороги, прибыв в село Хотилово, великий князь захворал; он уже за два дня перед тем почувствовал некоторое недомогание, которое приняли за расстройство желудка; в этом месте остановились на сутки. На следующий день около полудня я вошла с матерью в комнату великого князя и приблизилась к его кровати; тогда доктора великого князя отвели мать в сторону, и минуту спустя она меня позвала, вывела из комнаты, велела запрячь лошадей в карету и уехала со мною. Я просила ее сказать мне, чем вызван этот отъезд; она мне тогда сказала, что у великого князя оспа; у меня еще не было; она увезла меня и оставила графиню Румянцеву и Каин при великом князе, чтобы за ним ходить, пока императрица, которая нас опередила и к которой послали курьера в Петербург, распорядится этим иначе. Ночью после нашего отъезда из Хотилова, мы встретили императрицу, которая во весь дух ехала из Петербурга к великому князю. Она велела остановить свои сани на большой дороге возле наших и спросила у матери, в каком состоянии великий князь; та ей это сказала, и минуту спустя она поехала в Хотилово, а мы в Петербург. Императрица оставалась с великим князем во все время его болезни и вернулась с ним только по истечении шести недель.

Как только мы с матерью приехали в Петербург и как только мать увидала, что императрица распорядилась, чтобы у нее были отдельные от моих покои, она вообразила, что это делалось, чтобы удалить ее от меня; но я думаю, это делалось не с таким намерением, а затем, чтобы дать ей и мне также покои наиболее пригодные для нашего помещения, ибо в конце концов между ее и моими покоями была всего одна столовая. Правда, что в Москве мать помещалась со мною в одном и том же ряду комнат, и что я спала рядом с ее комнатой, между тем как здесь у меня были совсем отдельные покои. Это распределение покоев огорчило и раздосадовало мать. Остальной двор прибыл в Петербург; с ним иностранные министры и между прочим граф Геннинге-Адольф Гюлленборг, которого мы знали в Гамбурге и который приезжал в Москву от шведского двора, чтоб уведомить русский двор о свадьбе наследного принца Шведского с принцессой Прусской Луизой-Ульрикой. Все эти люди приходили ежедневно утром и вечером к нам. Дамы тогда была заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалет по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного и того же платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день. Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с какими мне приходилось жить, усваивала их образ действий, их манеру; я хотела быть русской, чтобы русские меня любили; мне было 15 лет, наряды не могут не нравиться в этом возрасте.

Граф Гюлленборг, видя, что я с головой окунулась во все причуды двора, и заметив во мне, вероятно, больше благоразумия в Гамбурге, чем он усматривал, как ему думалось, в Петербурге, сказал мне однажды, что он удивляется поразительной перемене, которую он находит во мне: «Каким образом», сказал он, «ваша душа, которая была сильной и мощной в Гамбурге, поддается разелабляющему влиянию двора, полного роскоши и удовольствия? Вы думаете только о нарядах; обратитесь снова к врожденному складу вашего ума; ваш гений рожден для великих подвигов, а вы пускаетесь во все эти ребячества. Готов держать пари, что у вас не было и книги в руках с тех пор, как вы в России». Он довольно верно отгадал, но и в Германии- то я читала почти лишь то, что меня заставляли. Тогда я его спросила, какую книгу советует он мне читать; он мне рекомендовал три: во-первых, «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха, во-вторых, «Жизнь Цицерона», в-третьих, «Причины величия и упадка Римской республики» Монтескье. Я ему обещала прочесть их и действительно велела их отыскать; я нашла на немецком языке — «Жизнь Цицерона», из которой прочла пару страниц; потом мне принесли «Причины величия и упадка Римской республики»: я начала читать, эта книга заставила меня задуматься; но я не могла читать последовательно, это заставило меня зевать, но я сказала: вот хорошая книга, и бросила ее, чтобы вернуться к нарядам, а «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха я не могла найти; я прочла ее лишь два года спустя. Второй разговор с графом Гюлленборгом, который, казалось, все боялся, чтобы мой ум не измельчал от пустяков, которые меня окружали, привел к тому, что я обещала графу составить письменное начертание своего ума и характера, которых, как я утверждала, он не знал. Он принял это предложение, и на следующий день в течение дня я набросала сочинение, которое озаглавила: Набросок начерно характера философа в пятнадцать лет — титул, который графу Гюлленборгу угодно было мне дать.

Я нашла снова эту бумагу я 1757 г.; признаюсь, я была поражена, что в пятнадцатилетием возрасте я уже обладала таким большим знанием всех изгибов и тайников моей души; я увидела, что сочинение это было глубоко обдумано и что в 1757 г. я ни одного слова не нашла прибавить к нему и что через тринадцать лет я также в себе самой ничего не открыла, чего бы я уже не знала в пятнадцатилетием возрасте. Я дала эту бумагу, которая к моему великому сожалению была сожжена впоследствии, графу Гюлленборгу: он продержал ее несколько дней и возвратил, сопроводив запиской, в которой представлял мне все опасности, каким я подвергалась в виду моего характера. Я ему отдала записку и после продолжительного разговора у него вырвалось: «Как жаль, что вы выходите замуж». Я хотела узнать, что он хотел этим сказать: но он не захотел мне этого сказать. Я должна прибавить, что во всех этих разговорах, которые обыкновенно велись в комнате моей матери, он употреблял всевозможные старания, чтобы укрепить мою душу во всех принципах добродетели, нравственности и политики. Признаюсь, чем более он мне говорил в этом тоне, тем более я чувствовала к нему доверия, я называла его своим другом, который говорит мне правду, и на всю жизнь я сохранила к нему большую дружбу и благодарность. Ему я, конечно, обязана тем, что он укрепил мою душу и предупредил меня насчет тысячи опасностей, которые душе этой приходилось испытать со стороны двора, где образ мыслей был подлый и развратный.

В отсутствие императрицы, оставаясь в Петербурге одна только с матерью, я выказывала ей наибольшее уважение и наибольшее внимание, какие только могла. Она была очень близка с принцем и принцессой Гессенскими, ее дочерью, княгиней Кантемир, и Бецким; признаюсь, я знала, что эта столь близкая связь не нравится императрице, и, хотя я оказывала им всякого рода вежливость, я держалась немного в стороне от этого слишком интимного круга. Мать не была мне за это признательна; она находила в этом больше политики, чем доверия к ней, и это вело к тому, что она не спускала мне никакой малости и находила, что все что я делаю для нее, было моим долгом, и если ей казалось, что недоставало малейшего пустяка в том, что я делала, это вменялось мне в нарушение долга. Мое положение по отношению к ней становилось все щекотливее со дня на день, тем более, что мать на это очень обижалась, и это неудовольствие часто замечалось людьми, которые нас окружали. Я должна сказать, что старалась выражать ей полное почтение, какое только могла придумать, и со всеми поступала осторожно, ни в чем не подавая вида и не говоря ни единой душе, что таков был мой план, хотя я и поступала по принципу. В феврале месяце императрица и великий князь вернулись из Хотилова. Я испугалась, когда увидела этого князя; он так был обезображен следами оспы, что был неузнаваемым; он очень вырос, но сразу я увидела, что был таким же ребенком, каким я его оставила. Вскоре по его возвращении императрица нашла нужным дать мне вдруг восемь русских горничных; была только одна между ними, которая знала по-немецки, да моя, которую я привезла; благодаря этому я очень скоро сделала быстрые успехи в русском языке. Так как все эти женщины были очень живые, молодые девушки, то мы по вечерам, когда я удалялась к себе, поднимали страшную возню; жмурки были любимой игрой всей этой компании. Я училась тогда играть на клавесине у Арайи, регента итальянской капеллы императрицы; это значит, что когда Арайя приходил, он играл, а я прыгала по комнате: вечером крышка моего клавесина становилась нам очень полезной, потому что мы клали матрацы на спинки диванов, и на эти матрацы крышку клавесина, и это служило нам горою, с которой мы катались.

Я думала, что установила отличный порядок у себя в покоях, раздав по должности каждой из женщин, которые мне все очень нравились, потому что они были веселы и делали, что я хотела: Мария Петровна Жукова, которая мне больше всех нравилась, имела у себя под ключом мои брильянты; Шенк, которую я привезла, хранила белье; Балк заведовала кружевами; старшая Скороходова — платьями, младшая — лентами; одна из карлиц — пудрой и гребенками, другая — румянами, булавками и мушками; две гардеробные девушки должны были иметь попечение о мебели в комнате. Графиня Румянцева пошла и рассказала это императрице; я получила за это выговор, и отдано было приказание, чтобы все осталось на руках у Шенк; не знаю, почему?

С весны 1745 года начались также приготовления к празднованию моей свадьбы. Я с отвращением слышала, как упоминали этот день, и мне не доставляли удовольствия, говоря о нем. Во время первой недели Великого поста, когда я готовилась к говенью, я перенесла сильную тревогу. Однажды утром, около десяти часов я пошла к матери и нашла ее без сознания распростертой на матраце на полу посреди комнаты, ее женщины бегали туда и сюда, граф Лесток был возле нее и казался сильно смущенным. При входе я вскрикнула и хотела узнать, что с ней случилось; с большим трудом я узнала, что она из предосторожности хотела пустить себе кровь, что когда хирургу не удалось сделать кровопускание ни на одной руке, он захотел сделать это на ноге, но благодаря своей неловкости он не сделал этого ни на той, ни на другой. Мать, боявшаяся, впрочем, кровопускания, упала в обморок и долго уже мучились, чтобы привести ее в чувство. Я послала всюду за докторами и хирургами; наконец она очнулась, и они приехали уже после. Когда мать пришла в себя, она приказала мне идти в свою комнату; тон и вид, с которыми она мне это сказала, дали мне понять, что она была сердита на меня; я сильно плакала и повиновалась ей после того, как она повторила свое приказание. Я обратилась к т-11е Каин, чтобы узнать причину гнева матери, которую напрасно старалась отгадать. Каин сказала мне: «Я ничего об этом не знаю, она и на меня сердится с некоторых пор». Я просила ее постараться узнать то, что меня касалось; она мне обещала это и прибавила: «Люди, которые ее окружают, слишком много вбивают ей в голову против всех; ее связи не нравятся императрице; я хотела сказать ей правду, но не смею больше к этому возвращаться, мне не доверяют».

Я старалась ухаживать за матерью, как только могла, и, казалось, она смягчилась ко мне, но больше ни ногой не бывала в моей комнате и разговаривала со мною только о вещах безразличных. И то и другое не могло быть не замеченным. Мы очень мало видели императрицу, хотя каждый вечер около шести часов мы отправлялись так же, как в Москве, в галерею ее покоев; но, кроме воскресений и праздников, она не выходила из своих внутренних аппартаментов и большею частью спала в эти часы или считалось, что спит; ночь она проводила без сна с теми, кто был допущен в ее интимный круг, она ужинала иногда в два часа по полуночи, ложилась после восхода солнца, обедала около пяти или шести часов вечера и отдыхала после обеда час или два, между тем как нас с великим князем заставляли вести самый правильный образ жизни: мы обедали ровно в полдень и ужинали в восемь часов и все было кончено в десять. Великий князь иногда заходил ко мне вечером в мои покои, но у него не было никакой охоты приходить туда: он предпочитал играть в куклы у себя; между тем ему уже исполнилось тогда 17 лет, мне было 16; он был на год и три месяца старше меня. Однажды, когда в покоях императрицы я беседовала некоторое время с графом Петром Шуваловым,28 жена которого была в большой милости у императрицы, мать, вернувшись со мной к себе в покои, сделала мне сильный выговор за эту беседу, говоря, что я ласкаю ее заклятых врагов.

Я старалась оправдаться и могу клятвенно подтвердить, что я не знала этого о графе Шувалове и вовсе не знала всех каверз, какие были, и всего, что происходило. С наступлением хорошей погоды мы переехали в Летний дворец; там посещения великого князя стали еще реже; признаюсь, этот недостаток внимания и эта холодность с его стороны, так сказать, накануне нашей свадьбы не располагали меня в его пользу и, чем больше приближалось время, тем меньше я скрывала от себя, что, может быть, вступаю в очень неудачный брак: но я имела слишком много гордости и слишком возвышенную душу, чтобы даже давать людям повод догадываться что я не считаю себя любимой; я слишком ценила самое себя, чтобы думать, что меня презирают. Впрочем, великий князь позволял себе некоторые вольные поступки и разговоры с фрейлинами императрицы, что мне не нравилось, но я отнюдь об этом не говорила, и никто даже не замечал тех душевных волнений, какие я испытывала; я старалась развлечься, резвясь в своей комнате с горничными. С наступлением жаркой погоды двор поехал в Петергоф; там я бегала целый день по садам. Однажды вечером, после ужина, я взяла своих женщин и придворных дам и прогуляла до часу по полуночи. Когда я вернулась, Шенк, остававшаяся дома, сказала мне, что мать приходила в мою комнату и что она меня искала. Я хотела сначала пройти к ней, но мне сказали, что она уже легла и заснула. На следующее утро, как только я встала и она проснулась, я побежала к ней; я нашла ее в страшном гневе против меня за то, что я так поздно загулялась. Она меня стала упрекать, как никогда, чего, по истине, я не заслуживала; я просила ее выслушать меня, но в своем гневе она подозревала гадости, на которые я не была способна; я ей клялась всем, что только есть наиболее святого, что приходила в ее комнату, дабы сказать ей, что иду гулять, но, видя, что она вышла (она ужинала у принца Гессенского на даче), я взяла своих женщин всех вместе, что мы гуляли по саду, что с нами не было ни одного мужчины, даже камердинера. Все это была сущая правда; я просила ее расспросить всех тех, которые участвовали, и уверяла, что она увидит, что я не обманывала ее ни на йоту. Несмотря на все это, гнев матери был так велик, что она даже не хотела дать мне поцеловать руку, в чем никогда в жизни она мне не отказывала, кроме этого единственного случая. Я рассказала на следующий день всю эту историю великому князю, который не усмотрел ничего дурного в моем поступке; да и, действительно, этого не было, но, может быть, только самый час этой прогулки не понравился матери или, зная характер императрицы, очень снисходительной к себе самой и более чем строгой к другим, она боялась, чтобы подобные шалости не повредили мне в ее мнении.

К Петрову дню весь двор вернулся из Петергофа в город. Помню, накануне этого праздника мне вздумалось уложить всех своих дам и также горничных в своей спальне. Для этого я велела постлать на полу свою постель и постели всей компании и вот таким образом мы провели ночь; но прежде, чем нам заснуть, поднялся в нашей компании великий спор о разнице обоих полов. Думаю, большинство из нас было в величайшем неведении; что меня касается, то могу поклясться, что хотя мне уже иснилось 16 лет, но я совершенно не знала, в чем состояла эта разница; я сделала больше того, я обещала моим женщинам спросить об этом на следующий день у матери; мне не перечили и все заснули. На следующий день я, действительно, задала матери несколько вопросов, и она меня выбранила. Немного ранее у меня появилась другая прихоть. Я велела подрезать себе челку, хотела ее завивать и потребовала, чтобы вся эта бабья орава сделала то же; многие воспротивились, другие плакали, говоря, что будут иметь вид хохлатых птиц, но наконец мне удалось заставить их завить челки.

Наконец все приготовления к моей свадьбе были близки к окончанию и день свадьбы был назначен на 21 августа текущего 1745 года. Императрица хотела, чтобы перед этим торжеством мы с великим князем говели во время Успенского поста; поэтому мы отправились 15 августа причащаться с императрицей в церковь Казанской Божией Матери. Несколько дней спустя мы последовали пешком за императрицей, в Александро-Невскую лавру, где после всенощной весь двор ужинал. Чем больше приближался день моей свадьбы, тем я становилась печальнее и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная, почему; я скрывала, однако, насколько могла, эти слезы, но мои женщины, которыми я всегда была окружена, не могли не заметить этого и старались меня рассеять.

Когда наступил канун 21 августа, мы переехали из Летнего дворца в Зимний. До тех пор я занимала в саду Летнего дворца каменное здание, которое выходит на Фонтанку за павильоном Петра Великого. Вечером мать пришла ко мне и имела со мною очень длинный и дружеский разговор: она мне много проповедовала о моих будущих обязанностях; мы немного поплакали и расстались очень нежно. В день церемонии с шести часов утра я встала; в восемь часов императрица велела мне сказать, чтобы я прошла в ее покои одеваться. Я нашла туалет приготовленным в ее парадной опочивальне, и ее дворцовые дамы находились уже там. Стали меня причесывать; мой камердинер Тимофей Евреинов* завивал мне челку, когда вошла императрица; я встала, чтобы поцеловать ей руку; едва она меня поцеловала, как принялась бранить моего камердинера и запретила ему завивать мне челку; она хотела, чтобы челка была плоская, под предлогом, что при завитой челке драгоценные украшения не будут держаться на голове, после чего ушла; но человек мой, который был упрям, не захотел отказаться от своей завитой челки; он убедил графиню Румянцеву, которая покровительствовала завивке и не любила зализанных волос, поговорить с императрицей в пользу завитой челки. После того как графиня три или четыре раза ходила взад и вперед от императрицы к моему камердинеру и обратно, между тем как я была спокойным зрителем происходившего, императрица велела ему не без гнева сказать, чтобы он делал, как знает. Когда я была причесана, императрица пришла надеть мне на голову великокняжескую корону и потом она велела мне самой надеть столько драгоценностей из ее и моих, скольку хочу. Она вышла, и придворные дамы продолжали одевать меня в присутствии матери: мое платье было из серебристого глазета, расшитого серебром по всем швам, и страшной тяжести. К двенадцати часам пришел великий князь в комнату рядом с той, в которой я находилась. Около трех часов императрица в карете, с великим князем и со мною, повезла нас торжественным шествием в церковь Казанской Божией Матери, где мы были обвенчаны новогородским епископом.

Принц епископ Любекский держал венец над головою великого князя, а оберегермейстер граф Алексей Разумовский — над моей. Он и во время моей коронации также нес мою корону. Во время проповеди, предшествовавшей нашему венчанию, графиня Авдотья Ивановна Чернышева, мать графов Петра, Захара и Ивана,“9 которая стояла позади нас с другими придворными дамами одного с ней положения, подошла к великому князю и сказала ему что-то на ухо; я услышала, как он ей сказал: «Убирайтесь, какой вздор», и после этого он подошел ко мне и рассказал, что она его просила не поворачивать головы, пока он будет стоять перед священником, потому что тот, кто первый из нас двоих повернет голову, умрет первый, и что она не хочет, чтобы это был он. Я нашла этот комплимент не особенно вежливым в день свадьбы, но не подала и виду; но она заметила, что он мне передал ее слова. Она покраснела и стала делать ему упреки, которые он опять же мне пересказал. Потом вернулись в Зимний Дворец; около шести часов сели обедать в галерее, где для этого был поставлен балдахин; императрица, имея великого князя по правую руку и меня по левую, была под этим балдахином; ступенькой ниже, рядом с великим князем, сидела моя мать, а рядом со мною против матери мой дядя, принц епископ Любекский, который был тогда в Петербурге. После ужина императрица вернулась в свои покои, чтобы дать необходимое время унести из галереи стол и приготовить ее к балу.

По выходе из-за стола, так как тяжесть короны и драгоценных украшений заставляла меня опасаться головной боли, я просила графиню Румянцеву снять мне на минуту эту корону. Я не знала, что в этом может встретиться какое-нибудь затруднение, но графиня сказала мне, что не смеет и боится, как бы с этим не было связано какое-нибудь дурное предзнаменование; но, видя, что я страдаю, она поддалась моим просьбам пойти поговорить с императрицей, которая согласилась на это не без труда; но наконец мне сняли эту корону на время, пока все не было готово к балу, и тогда мне ее снова надели. На этом балу танцовали только полонезы, он продолжался не более часа, после чего императрица повела нас с великим князем в наши покои; дамы меня раздели и уложили между девятью и десять часами. Я просила принцессу Гессенскую побыть со мной еще немного, но она не могла согласиться. Все удалились, и я оставалась одна больше двух часов, не зная, что мне следовало делать: нужно ли было встать? или следовало оставаться в постели? Я ничего на этот счет не знаю. Наконец Крузе, моя новая камер-фрау, вошла и сказала мне очень весело, что великий князь ждет своего ужина, который скоро подадут. Его Императорское Высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и когда он лег, он завел со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидел нас вдвоем в постели; после этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня. Простыни из каммердука, на которых я лежала, показались мне летом столь неудобны, что я очень плохо спала, тем более, что, когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окон, хотя и убранной с большим великолепием розовым бархатом, вышитым серебром. Крузе захотела на следующий день расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными; и в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения.

ЗАПИСКИ ПРОДОЛЖЕННЫЕ В 1791 ГОДУ.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ

Барону Александру Черкасову, из тела которого я честью обязалась извлекать ежедневно по крайней мере один взрыв смеха, или же спорить с ним с утра до вечера, потому что эти два удовольствия для него равносильны, я же люблю доставлять удовольствия своим друзьям.

На другой день после свадьбы, приняв ото всех поздравления в Зимнем дворце, мы поехали обедать к императрице в Летний дворец. Поутру она мне привезла целую подушку, сплошь покрытую чудным изумрудным убором и послала сапфировый убор великому князю для подарка мне; вечером был бал в Зимнем; два дня спустя императрица отобедала у нас в Зимнем дворце. Свадебные празднества длились десять дней; между прочим был маскарад с кадрилями в разноцветных домино, каждая состояла из двенадцати пар. Первая кадриль была великого князя в розовом с серебром; вторая в белом с золотом была моя, третья моей матери, в бледно-голубом с серебром; четвертая, в желтом с серебром, моего дяди, принца епископа Любекского. У входа в залу мы нашли приказание каждой кадрили не смешиваться между собою, но каждой танцевать в том углу залы, который ей был предназначен; моя кадриль очень затруднялась исполнить это приказание, потому что, когда захотели открыть бал, не было ни одного танцующего кавалера: все это были люди от шестидесяти до девяноста лет, во главе которых находился фельдмаршал Ласси, бывший со мной в паре. Я чуть не плакала из-за этого приключения, но, к счастью, я встретила гофмаршала, которому привела такие сильные доводы, что он получил отмену приказания и разрешение кадрилям смешиваться; тем не менее во всей жизни не видала я более грустного и безвкусного удовольствия, как эти кадрили: было только сорок восемь пар, по большей части хромые, или подагрики, или расслабленные, в громадной зале, а все остальные были зрители, в обыкновенном платье, несмевшие вмешиваться в кадриль; но императрица нашла это настолько красивым, что велела повторить кадриль еще раз.

После бала кадрили ужинали; у меня были почти слезы на глазах. Во время этих празднеств императрица послала сказать графине Румянцевой, которая оставалась при мне с начала моей болезни, что она может возвратиться жить к своему мужу; не было при дворе ни мала, ни велика, кого бы это не порадовало. По окончании этих празднеств начали говорить об отъезде матери. Со свадьбы мое самое большое удовольствие было быть с нею, я старательно искала случаев к этому, тем более, что мой домашний уголок далеко не был приятен. У великого князя все были какие-то ребячества; он вечно играл в военные действия, окруженный прислугой и любя только ее; у себя не имела я больше свободы резвиться с моими девушками; Крузе внушала им смертельный страх; она запрещала им почти что разговаривать со мной. Я очень бы любила своего нового супруга, если бы только он захотел или мог быть любезным; но у меня явилась жестокая для него мысль в самые первые дни моего замужества. Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле; по характеру, каков у тебя, ты пожелаешь взаимности; этот человек на тебя почти не смотрит, он говорит только о куклах или почти что так и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ты слишком горда, чтобы поднять шум из-за этого, следовательно обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о самой себе, сударыня.

Этот первый отпечаток, оттиснутый на сердце из воска, остался у меня, и эта мысль никогда не выходила из головы; но я остерегалась проронить слово о твердом решении, в котором я пребывала — никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью; но по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без оговорок мужу, который любил бы только меня и с которым я не опасалась бы обид, каким подвергалась с данным супругом; я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие и на все, что из них следует, как на величайшее несчастие, и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав; услужливость и хорошее обращение мужа покоряет ее сердце. Когда я не могла видеть матери, к посещению которой, кстати, великий князь выказывал большое отвращение, я в своей комнате вооружилась книгою. Первая, попавшая мне под руку, и первая также, которую я прочла по своей воле от начала до конца, была «Tiran le blanc»: мне очень нравилась принцесса, у которой кожа была так тонка, что когда она пила красное вино, видно было, как оно течет у нее в горле.

Мать приходила иногда провести у меня вечер, и тогда я бы многое дала, чтоб иметь возможность уехать с нею из России. Я забыла сказать, что к пятому сентября, ко дню именин императрицы, она уехала в Гостилицы, в имение, принадлежащее графу Алексею Разумовскому, а нас, великого князя и мать, отправила в Царское Село. Мы там провели несколько дней не без великого шума и недоразумений: молодые люди хотели танцевать, прыгать и играть в различные детские игры; старшие это осуждали.

Мать приняла решение не выходить из своей комнаты; я разрывалась на двое: то ходила к ней, то оставалась с шалунами. Там же мать, в разговоре, показала мне, что ей известно было расположение ко мне ее брата, принца Георга-Людвига; но так как она лишь вскользь коснулась этого, я отгадала больше, чем она сказала.

По возвращении из этой маленькой поездки стали более определенно говорить об отъезде моей матери. Императрица прислала ей шестьдесят тысяч рублей для уплаты ее долгов, но оказалось, что у моей матери их было на семьдесят тысяч более, чем прислала ей императрица. Чтобы вывести мать из затруднения, я взяла на себя эти долги, сделанные в России, что и положило основание долгам, сделанным мною при жизни императрицы и возросшим к ее смерти до шестисот пятидесяти семи тысяч рублей, страшная сумма, которую я выплатила по четвертям лишь по восшествии своем на престол. Часто я об этом сильно сожалела, находясь в невозможности уплатить их при тридцати тысячах дохода и будучи приведена в последние дни царствования покойной императрицы к печальной крайности не иметь более кредита даже на то, чтобы сшить себе платье к Рождеству — день смерти императрицы, событие, которого нельзя было предвидеть. Единственным средством могли бы послужить мои брильянты, стоившие много выше этой суммы, но я никогда не посмела бы их продать или заложить. Но говорить здесь об этом более, значит слишком забегать вперед. Возвращаюсь к покинутой мной нити. Мать уехала задаренная, как вся ее свита. Мы с великим князем проводили ее до Красного Села, я много плакала и, чтобы не усиливать моих слез, мать уехала, не простившись со мной.

За несколько дней до отъезда у матери был длинный разговор с императрицей; Бог весть, о чем они между собой говорили; я ничего не узнала, кроме того, что получила разрешение императрицы посещать ее уборную, то есть сидеть, сколько мне будет угодно, утром около полудня или вечером в пять— шесть часов с ее горничными, так как Ее Величество не всегда выходила в эту комнату; все же это разрешение было своего рода милостью, но она была непродолжительна, как будет видно впоследствии. Мы возвратились в Петербург. Придя к себе в комнату, я не нашла там Марии Петровны Жуковой, к которой я особенно привязалась. Я спросила, где она; остальные мои женщины, у которых, я заметила, был очень удрученный и убитый вид, сказали мне, что мать Жуковой внезапно заболела и прислала за дочерью в то время, как она обедала со своими товарками. В тот вечер я не обратила на это большого внимания: на следующий день я еще осведомилась о ней; мне ответили, что она дома не ночевала. Я нашла в этом нечто загадочное; у моих женщин были на глазах слезы. Я нашла способ порасспросить частным образом ш-11е Балк, которая впоследствии была замужем за поэтом Сумароковым; она умоляла меня не выдавать ее — я обещала, и тогда она мне рассказала, что когда они все вместе обедали, вошли в комнату сержант гвардии и кабинетский курьер и сказали Жуковой, что мать ее заболела, что нужно к ней ехать; она встала, побледнев, и, пока она садилась в коляску с одним из посланных, другой приказал ее горничной собрать вещи ее хозяйки; шептались о том, что она сослана, что им запрещено говорить мне об этом, что никто не знал причины этого, но подозревали, что это потому, что я к ней была привязана и ее отличала.

Я была очень изумлена и очень опечалена всем этим; мне было очень жалостно видеть человека несчастным единственно потому, что я к нему была расположена; отъезд матери, которым я была очень опечалена, помог мне скрыть это второе горе. Я никому ни слова не сказала; я боялась сделать несчастной и Балк; все же я открылась в этом великому князю, он тоже пожалел об этой девушке, которая была весела и умнее других. На следующий день мы переехали из Летнего дворца в Зимний. Едва мы вошли в парадную опочивальню этой государыни, как она стала страшно поносить Жукову, говоря, что у нее были две любовные истории, что мать моя при последнем свидании, которое она имела с императрицей, убедительно просила Ее Величество удалить эту девушку от меня, что я по молодости моей привязалась к ней, но что эта девушка недостойна моей привязанности. Я ни слова не говорила; я была очень изумлена и огорчена.

Ее Императорское Величество говорила с такой горячностью и гневом, что была совсем красная, с горящими глазами; во-первых я не знала, хорошего или дурного поведения была Жукова, ее приставили ко мне и прошло не более полу- года, как она при мне находилась; во-вторых, я отличала эту девушку и любила ее не чрезмерно, без влечения и склонности, а единственно потому, что она была весела и менее других глупа и, по правде говоря, очень невинна; в-третьих я находила весьма необычайным, чтобы мать просила императрицу удалить эту девушку, она, которая никогда ни слова не говорила мне насчет этой привязанности, хотя бранила меня нещадно и вполне искренно всякий раз, когда думала, что я заслуживаю этого, а если бы мать мне об этом сказала, то я, в силу привычки ей повиноваться, наверное посбавила бы пылу. Я никогда не узнала, действительно ли мать просила Ее Императорское Величество; я сочла долгом усомниться в том, так как я не знаю, зачем было бы матери причинять мне столь гласное огорчение и ставить меня в такое положение перед императрицей, когда она могла бы все прекратить одним только словом. С другой стороны, верно, что мать моя показала холодность к этой девушке, но можно было думать, что это происходило оттого, что мать моя не могла с ней разговаривать, так как эта девушка знала только по-русски. Может быть, удивятся, что я сомневаюсь в том, что говорила императрица; на это я только могу ответить, что опыт научил меня быть на стороже относительно того, что высказывала эта государыня во гневе.

Но, как бы то ни было, могли бы и с той и с другой стороны иначе и лучше взяться за дело, чтобы уменьшить мою очень безосновательную привязанность к этой девушке, если это было их целью. В конце концов, опыт меня научил, что единственным преступлением этой девушки было мое расположение к ней и привязанность ее ко мне, которую в ней предполагали. Последствия оправдали это предположение: все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было не малое, буду иметь случай говорить об этом из года в год. Несколько недель спустя удалили от меня графа Захара Чернышева, чтобы отправить его посланником в Регенсбург; сама его мать ходатайствовала перед императрицей об этой отсылке, так как она ей сказала: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню; он только на нее и смотрит, и когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей».

Осенью и зимой того года было определено, что каждую неделю будут два маскированных бала — один при дворе, другой по очереди у главных вельмож в городе. Делали вид, что на них веселились, но в сущности скучали смертельно на этих балах, которые, несмотря на маски, были, однако, церемонны и мало посещаемы, так что покои при дворе были пусты, а городские дома все же слишком тесны, чтобы вместить то небольшое количество народу, которое туда являлось. Ибо нельзя судить по теперешнему Петербургу о том, чем был тогда этот город. Каменные здания были лишь на Миллионной, на Луговой и Английской набережной, которые образовывали, так сказать, завесу, скрывавшую деревянные лачуги, наименее приглядные, какие только можно себе представить.

Из домов только один — принцессы Гессенской — был отделан штофом, все другие имели или выбеленные стены, или плохие обои, бумажные или набойчатые. В эту зиму накануне дня рождения императрицы у меня сильно разболелись зубы; я все-таки оделась, чтобы пойти поздравить Ее Величество по тогдашнему обычаю. Я встретила в покоях Ее Величества Воин-Корсакова, капитана флота; он был очень любим этой государыней и очень забавен. Я ему пожаловалась на свою зубную боль; он мне сказал, что вылечит меня в одно мгновение: он отправился за большим железным гвоздем и сказал, что надо мне пустить кровь этим гвоздем из десны, где была боль; я так и сделала, он взял гвоздь и ушел. Действительно, ночью боль прошла, и этот зуб у меня с тех пор не болел. Мы с великим князем жили довольно ладно, он любил, чтобы вечером к ужину было несколько дам или кавалеров; накануне Нового года мы таким образом веселились в покоях великого князя, когда в полночь вошла Крузе, моя камер-фрау, и приказала нам именем императрицы итти спать, потому что императрица находила предосудительным, что не ложились так долго накануне великого праздника. Эта любезность заставила удалиться всю компанию. Тем не менее любезность эта показалась нам странной, так как мы знали о неправильной жизни, какую вела сама наша дорогая тетушка, и нам показалось, что тут больше дурного настроения, чем разумного основания.

Не знаю, что именно — балы ли на масленице, или устройство нашего помещения, причинило горячку великому князю к концу зимы, или, лучше сказать, в начале 1746 года. Как бы то ни было, он ее схватил; на эти балах он много плясал и возвращался домой весь в поту. Наши покои были распределены так странно, что между моими и его находилась очень большая прихожая с громадной лестницей; спал он в моих покоях, но раздевался и одевался у себя. Говоря о покоях великого князя, нужно рассказать еще об одной странности, в которой я никогда ничего не понимала и на которой императрица тем не менее очень определенно настаивала: великий князь имел три комнаты; в первой, около прихожей, была поставлена кровать обер-камергера и помощника воспитателя Бергхольца, который тут спал, вторая комната была пуста, но в третьей стояла кровать обергофмаршала Брюммера, воспитателя великого князя; эти двое господ занимали свои постели, когда великий князь уходил ночевать в мои покои; днем Брюммер никогда не приходил к великому князю, но Бергхольц сидел в первой передней, где он спал. Кредит Брюммера был тогда на исходе. Однажды он меня отвел в сторону и сказал, что непременно будет отставлен, если я не постараюсь поддержать его; я спросила, как посоветует он взяться за дело, чтобы иметь успех? Он сказал мне, что не видит другого способа, как быть менее застенчивой с императрицей, и для этого я должна была чаще ходить в ту комнату, доступ в которую я имела. Я ему сказала, что это ни к чему не послужит, так как императрица почти не входила туда, когда я там бывала; что же касается моей застенчивости, то трудно, чтобы не было ее перед государыней, настроение которой так трудно было узнать, которая вступала в общение лишь с очень немногими лицами и говоря с которой всегда рискуешь, что она прицепится к не понравившемуся ей слову, чтобы напасть на тебя и наговорить тебе неприятностей: часто видала я, как случалось это в разговоре с великим князем и это мне придавало больше сдержанности, заставляя взвешивать и подбирать свои выражения прежде, чем их высказать.

Он еще говорил со мною раза два или три в том же духе, но мне казалось его предложение вполне неосуществимым и до сих пор я убеждена, что я раздражила бы против себя императрицу (к чему она была очень склонна) гораздо легче, чем успела бы восстановить упавшие акции Брюммера; кроме того, великий князь ненавидел его от всего сердца и это было бы новой причиной холодности между нами двоими; он не любил даже, чтобы у меня были с ним слишком заметные разговоры. Несколько дней спустя Брюммер и Бергхольц подали в отставку и получили ее. К тому же времени я нашла сержанта гвардии, по имени Травина, который взялся поехать в Москву, чтобы жениться на Жуковой; но императрица, узнав об этом, послала приказ отправить новобрачных в Кизляр, чего я никогда не поняла, если не считать, что тут был просто каприз. Болезнь великого князя продолжалась около двух месяцев и несколько раз ему пускали кровь, и он причинил много беспокойства императрице; я интересовалась его состоянием по своей природной отзывчивости, но была очень застенчива и сдержанна в отношении к нему и к императрице.

Мне казалось, что оба они постоянно расположены напасть на вас, и я боялась поставить себя в неловкое положение с ними; с другой стороны, принцип совсем не быть в тягость часто мне вредил, так как из-за него я часто держалась в стороне от того, что, по моему предположению, могло бы создать такой случай; при большей дерзости и меньшем количестве чувства часто я пошла бы много дальше, но моя природная услужливость часто заставляла меня уступать место, между тем, как без нее я бы его удержала. Во время этой болезни великого князя императрица получила известие о смерти принцессы Анны Брауншвейгской, скончавшейся в Холмогорах от горячки, вслед за последними родами. Императрица очень плакала, узнав эту новость; она приказала, чтобы тело ее было перевезено в Петербург для торжественных похорон. Приблизительно на второй или третьей неделе Великого поста тело прибыло и было поставлено в Александро-Невской лавре. Императрица поехала туда и взяла меня с собой в карету; она много плакала во время всей церемонии. Похоронили принцессу Анну в этом монастыре между ее бабкой, царицей Прасковьей Федоровной, и ее матерью, принцессой Мекленбургской. Великим же постом императрица прислала ко мне Сиверса сказать, что я сделаю ей удовольствие, если буду говеть; я ему ответила, что Ее Величество меня упредила, что я была намерена просить у нее разрешения. Сивере сказал мне, что это понравилось Ее Величеству. Вместо Брюммера и Бергхольца в 1746 г. к великому князю был приставлен князь Василий Никитич Репнин.

Этот выбор императрицы не был неприятен ни великому князю, ни мне. Князь Репнин имел много благородства в чувствах. Мы с великим князем старались приобрести его расположение; он, со своей стороны, старался дать нам всякого рода доказательства его добрых намерений. Он начал вводить к великому князю более изысканное и благородное общество и удалять от него окружавших его лакеев. Тут я должна поместить еще один анекдот гой зимы, который послужит, быть может, к разъяснению характеров: покои великого князя, о которых я говорила выше, соприкасались с комнатой, в которой императрица велела устроить стол с механизмом, и которую называют в России Эрмитажем: тут она часто обедала со своими самыми близкими доверенными людьми, которыми часто бывали ее горничные, ее церковные певчие и даже ее лакеи. Великому князю пришла фантазия посмотреть, что происходит в этой комнате; он просверлил дырки в двери, отделявшей его комнату от этой, но ему не довольно было самому глядеть в эти дырки; он хотел, чтобы все его окружавшее насладилось бы этим зрелищем. Я предупредила, что это причинит ему неприятность и, так как однажды я уже была вовлечена в нее по своей уступчивости, то я не захотела повторять этого, но он насмехался надо мной и звал туда даже самое Крузе. Она увидала графа Разумовского в шлафроке, обедавшего с императрицей. Это произошло в пятницу. В воскресенье утром, после обедни, императрица вошла ко мне в комнату и страшно бранила великого князя за дырки, просверленные в двери. Она высказала ему все, что внушал ей гнев, даже ругательства; мне она ничего не сказала, но Крузе шепнула мне, что императрица знала, что я отсоветывала проделывать дырки в двери, и мне были благодарны.

В мире книг (журнал №10 за 1988 год)



НАВЕРХ

Внимание! При использовании материалов сайта, активная гиперссылка на сайт Советика.ру обязательна! При использовании материалов сайта в печатных СМИ, на ТВ, Радио - упоминание сайта обязательно! Так же обязательно, при использовании материалов сайта указывать авторов материалов, художников, фотографов и т.д. Желательно, при использовании материалов сайта уведомлять авторов сайта!


Мы в соц. сетях
reddit telegram vkontakte facebook twitter odnoklassniki pinterest tumblr


Советские журналы


Интересное

Коллекия моделей ГУМА 1966 года


Ю.Цеденбал КРЫЛЬЯ АРАТОВ (Интервью 1976 г.)


Новое на сайте

26.09. новые пластинки - Журнал Колобок № 7 за 1990 г., Журнал Колобок № 11 за 1991 год, Журнал «Кругозор» № 3 за 1967 г. (5-6), Журнал «Кругозор» № 3 за 1967 г. (7-8), Журнал «Кругозор» № 3 за 1967 г. (9-10), Журнал «Кругозор» № 3 за 1967 г. (11-12), Сочи 67 - Международный фестиваль молодежной песни

26.08. новые пластинки - Забытые мелодии, ЗИМА - сборник, Мария Кодряну, Заяц и волк - Звуковые страницы детского журнала «Колобок», Сказка Осьминожки, Журнал Колобок № 2 за 1986 г., Журнал Колобок № 4 за 1986 г., Журнал Колобок № 9 за 1989 г.

22.08. новые пластинки - ВИА Веселые ребята, Анне Вески, Музыкальная сказка «Лесной выдумщик», ГОСТИ МОСКВЫ, 1966, Арсен Дедич (Югославия), Журнал «КРУГОЗОР» за 1969 г. № 9. Песенные премьеры, СЕРГЕЙ ЕСЕНИН (Буклет-сувенир (1970 г.))

15.08. новости - За свободную и процветающую Белоруссию!

01.08. новости - История виниловых пластинок и проигрывателей

23.07. Преимущества переводческого агентства и особенности его услуг

15.07. новые пластинки - Двенадцать слонов - Югославская сказка, Музыка из к/ф «БРИЛЛИАНТОВАЯ РУКА», Нани Брегвадзе - старинные романсы, группа «Аракс», Сказка Виталия Бианки «Колобок — колючий бок», В городе Калинине у огня вечной славы

07.07. новые пластинки - Маша и Витя против против Диких Гитар, Голубой вагон, Яак Йоала (Эстонская ССР), АББА (Швеция), Вокально-инструментальный ансамбль ЯЛЛА (Узбекская ССР)

22.06. новые пластинки - Гибкая грампластинка

18.06. новые пластинки - Песни Александра Зацепина


 

© Sovetika.ru 2004 - 2020. Сайт о советском времени - книги, статьи, очерки, фотографии, открытки.

Free counters!

Top.Mail.Ru